– Ты, ты… Настоящий ты. Алябьев.
Сторож молчал, смотрел мимо Жозефины Генриховны – на что-то, видимое только ему. Может быть, на Вечность.
Де Лануа достала ещё пачечку фотографий, протянула сторожу. На первой была миловидная молодая женщина. На остальных – она же. Но по частям. Последняя жертва Соловья, не успевшая попасть в стеклянные банки.
– Смотри, смотри… Это Ирина Барсова. Ты расчленял её больше суток. Живую. Сначала ноги, по очереди. Потом руки. Накладывал жгуты и прижигал раны. А когда Ира приходила в себя, ты убеждал её, какое это счастье – умереть вот так. И спрашивал, что она чувствует. Но она не могла ответить. Чтобы не кричала – ты первым делом рассёк ей гортань и связки и вставил для дыхания обрезок шланга от стиральной машины. Так оно было, Алябьев?
Жозефина Генриховна говорила негромко. Слова падали размеренно, и чувствовался в них некий ритм, убаюкивающий и будоражащий одновременно. Гипнозом это не было. Жозефина не нуждалась в кукле, которую надо постоянно дёргать за верёвочки. Наоборот, держаться от Петракова-Алябьева стоило подальше. Это не Марат – не хитрая лиса, бесподобно умевшая запутывать след. Хорошо, если Соловей продержится на свободе месяц – снова став Алябьевым. Хотя, может, охота протянется немного дольше – если у сторожа хватит ума скопировать манеру Мозговеда… В любом случае у колдуньи будет запас времени – и оружие против врагов. Она снова получит свежие, тёплые человеческие внутренности…
Петраков молчал, перебирал фотоснимки. Руки подрагивали.
– Это был шланг не от машины, тот больно толстый, – Сказал он глухо, – это был шланг от душа…
– Ты был счастлив, Алябьев. Вспомни, как хорошо наточенный нож входит в мясо – легко, изящно, красиво. Вспомни, как куски ложатся на разделочную доску – такие ровные, такие одинаковые… Я сделаю тебя счастливым, Алябьев. Доверься мне.
В руках ведуньи появился кухонный тесак. Луч солнца отразился от зеркального лезвия и скользнул по потолку. Это, конечно, не было излюбленное орудие Соловья, изъятое у него одиннадцать лет назад – но похожее. Де Лануа положила тесак на стол, подтолкнула в сторону Петракова. Он прикоснулся к сверкающей стали. Отдёрнул руку. Прикоснулся снова. Взял в руки, долго и дотошно ощупывал рукоять, как будто видел такой инструмент впервые в жизни. Провёл пальцем по лезвию – как по коже любимой женщины.
Встал из-за стола – рот полуоткрыт, глаза затуманены не то воспоминанием, не то предвкушением.
…Сталь свистнула, вспоров воздух. Де Лануа вздрогнула от неожиданности. Петраков смотрел на свою левую ладонь – на бритвенно-тонком разрезе медленно, словно неохотно, появились первые капельки крови. Потом закапало – гуще, обильней – и полилось тонкой струйкой. Сторож поднёс ладонь ко рту… Окровавленные губы шевельнулись:
– Меня зовут Алябьев.
С самого начала все пошло не так. Фикусу доводилось пользоваться шокером в разных ситуациях, и он хорошо знал, как тот действует. Клиент трясётся крупной дрожью, ровнёхонько в такт пощёлкиванию агрегата. Возможны лёгкие судороги, а то и не очень лёгкие. Может, кто и скапутится, ежели из сердечников. Но смешнее всего (если имеешь дело с мужиком), вылить ему стакан солёной воды в штаны и приложить игрушку к яйцам – эффект специфический, у клиента аж молния трещит и рвётся от напора изнутри…
Он ткнул шокер сучке под ребра, сзади и сбоку – сразу же, как шагнула за порог комнаты. Пока не успела увидеть стол с инструментом и рвануть в бега. Не было ничего. Ни дрожи, ни судорог. Стояла, как стояла – а потом отпрянула в сторону, развернулась. Сломался?! Фикус даванул кнопку. Между штырьками с треском замелькали разряды. Он метнулся вперёд, замахнулся кулаком, отвлекая внимание – и снова тыкнул – снизу, исподтишка, незаметным ударом, каким бьют в подворотнях финкой в брюхо. Ничего.
Шокер вмялся в живот. Гадина зашипела от удара – и все. Резиновая она, что ли? У лица мелькнула рука – скрюченные пальцы, длинные когти… У-у-у, тварь… Фикус отпрыгнул назад, полез в карман за ножом…
Не успел. Второй выпад твари – и когти пробороздили по его щеке, почти по тому же месту. По едва поджившим царапинам.
Фикус взвыл. Боль ослепила. Рванулся вперёд. Когти полоснули выше, метясь в глаза. Он не почувствовал – ударил, и ещё, и ещё – кулак уходит в мягкое, под другим что-то трещит (ребра?) – девка хрипит – ага! не любишь!!! А в рожу? Нравится?! Получай!!
Она прижимается, не даёт размахнуться, когти уже не отрываются от его лица, – терзают лоб, щеки, ухо… Кровь заливает глаза. Он орёт от боли и вцепляется в поганую харю, пытается выдавить глаз и промахивается. Перчатка мешает, но пальцы Фикуса цепляют за губу, лезут в рот, разрывают щеку. Челюсти смыкаются на его пальцах, и это больней всего, фаланги трещат и крошатся, Фикус рвётся из зубов, забыв обо всем – и выдирается, теряя перчатку, а с ней кожу и мясо с пальцев, и… О-у-ё-о-о-о!!!
Нога в белой кроссовке бьёт его в пах, и кажется, что там не осталось ничего, все разбито, раздавлено, расплющено в лепёшку. Боль оглушает, парализует. Фикус падает на колени, потом на бок. Сучка отступает на полшага, хватает не глядя что-то со стола, и это что-то летит ему в голову…
Мгновения тягуче растягиваются, Фикус видит: переворачиваясь на лету, к нему приближаются маленькие тиски, и думает, что надо поднять руку и отклонить их полет, но руки не слушаются, руки вцепились в пах, и он успевает вспомнить, что собирался медленно-медленно, по пол-оборотика, раздавливать в тисках большие пальцы мокрощелки, только большие, для других он пригото…